На нашем сайте собрана большая коллекция книг в электронном формате (txt), большинство книг относиться к художественной литературе. Доступно бесплатное скачивание и чтение книг без регистрации. Если вы видите что жанр у книги не указан, но его можно указать, можете помочь сайту, указав жанр, после сбора достаточного количество голосов жанр книги поменяется.
Так поразмыслив, я снисходительно стал перелистывать книгу, в белые волны закинув рассеянный взгляд, будто удочку в реку. И сразу попался я, други… ах, други, улов же какой! Поплавок не успел прикоснуться к воде, как уже он тонул, и каких я не вытащил только волшебных карпов да щук! Рыб неведомых, рыб золотых и серебряных, радужных, бисером пестрым обрызганных и рассыпающих тысячи искр… И жили они, плясали, перегибались, прыгали, жабрами так и дышали, били хвостом! А я-то считал их за мертвых! С этого мига так я увлекся, что, рухни земля, не заметил бы я ничего: я следил за лесою: клюет ведь, клюет! Что за чудище выйдет из вод? И хлысь! Чудесная рыба летит на крючке, белобрюхая, в латах чешуйчатых, либо как колос зеленая, либо как слива лиловая и на солнце лоснящаяся!
Дни, проведенные так (дни иль недели?), жемчужины жизни моей. Да святится моя хромота!
И вас я благословляю, мои глаза: через вас просочилось в меня виденье волшебное, скрытое в книгах! Глаза ведуна, которые могут из кружева знаков жирных и частых, чье темное стадо бредет между белесых полей по страницам, вызвать погибшие войска, сгоревшие грады, римлян речистых, ратников рьяных, героев, красавиц, ведущих их за нос, и ветер свободный в степях, озаренное море, и небо Востока, и все голубое былое!…
Предо мною являются: Цезарь, бледный, хилый и тонкий, распростертый на пышных носилках, среди дряхлых, ворчливых солдат; и брюхоня Антоний, который плетется полями со своими походными кухнями, девками, чашами всякими, чтобы жором жрать, пировать на опушке рощи зеленой; Антоний, который съедает за ужином восемь кабанов зажаренных и выуживает старую рыбу соленую; и Помпей рассудительный, Флорой ужаленный; и Полеоркет в своей шляпе широкой, в плаще золоченом, украшенном шаром земным и кругами небесными; и великий Артаксеркс, царящий, как бык, над стадом белым и черным своих многочисленных жен; и Александр прекрасный, наряженный Вакхом, на высоком помосте, влекомый восьмеркой коней; Александр на высоком помосте, покрытом свежей листвой да коврами багряными, из Индии едущий вспять под звуки скрипок, дудок, гобоев; и его воеводы веселые с цветами на шляпах, и войско его позади охмелевшее, и толпы женщин, по-козьему скачущих… Не чудо ли это? Клеопатра – царица, свирельница Ламиа и Статира, такая прекрасная, что больно смотреть на нее, – они все мои; под носом Антония иль Артаксеркса наслаждаюсь я ими, владею, вхожу в Экбатан, пирую с Таисой, ложе с Роксаной делю, уношу на шее, в связке тряпья, закутанную Клеопатру.
С Антиохом, давно в Стратонису влюбленным, страстно, стыдливо пылаю любовью к теще своей; уничтожаю (дивное диво!) галлов, прихожу, гляжу, побеждаю, и все это (как славно!) без капли пролитой крови.
Я богат. Каждый рассказ – каравелла, везущая мне из Берберии или из Индии золото, медь, старые вина в мехах, чудесных зверей, полоненных рабов… эх, молодцы! Что у них за грудище! Что за спина! Все это мое, мое… Царства жили, росли и умирали ради моей забавы.
Экое ряженье! Я надеваю одну за другою личины героев. Влезаю в их шкуру, пригоняю их члены, их страсти и пляшу. Одновременно я и плясун, и песенник, я сам добрый Плутарх, да, да, это я записал (удачно, не правда ли?) все эти шуточки… Как любо чувствовать музыку слов и круговую их пляску, тебя уносящие вдаль, и летишь ты со смехом и плеском, свободный от уз телесных, страданий, старости!… Дух человеческий – это ведь Бог! Слава Святому Духу!
Порой, прерывая чтенье, я стараюсь представить себе продолженье, и потом я сличаю творенье грезы моей с тем, что искусство иль жизнь изваяли. Когда это дело искусства, я часто решаю задачу: ибо старый я лис, все я знаю уловки, и, смекнув, я смеюсь про себя. Но когда расчудачится жизнь, тогда ошибаюсь я часто. Перелукавить нас ей нипочем, и нам не под стать ее вымыслы. Ах, шалая кумушка!… Одно только она никогда не считает нужным менять: окончанье рассказа. Войны, любовь, дурачества – все кончается тем же нырком в глубину беспросветную. Тут она повторяется. Так ребенок чудачливый ломает игрушки, ему надоевшие. Я сержусь, я кричу: гадкий, жестокий, стой, стой, оставь их мне!… Поздно! он все перебил…
И со странной усладой лелею, как Глаша, остатки куклы. И эта смерть, возвращаясь после каждого круга стрелки, словно бой часовой, принимает, звуча, красоту перезвона. Гудите, колокола, колокольца, бом, бом, бом!…
“Я – Кир, покоривший Азию, царь персиян, и прошу тебя, друг мой, меня не корить за ту горстку земли, под которой сокрыто бедное тело мое”.
Читаю я эту надгробную надпись, и читает со мной Александр, и дрожит он всем телом, чувствуя тленность свою, ибо мнится ему, что он сам из могилы взывает. О, Кир, Александр, как ясно я вижу вас ныне, что умерли вы!
Наяву ли, во сне ли их вижу? Щиплю себя, говорю: “Эй, Николка, ты спишь?” Тогда со столика рядом с постелью беру две монеты (я их в саду откопал прошлым летом): на одной Коммодус косматый, на другой Криспина Августа, с жирным двойным подбородком, с хищным клювом: “Нет, не сплю я, глаза мои зорко раскрыты, я Рим на ладони держу”.
Как приятно теряться в догадках о зле и добре, спорить с самим же собой, ставить ребром мировые вопросы, мечом разрешенные встарь, переходить Рубикон… нет, на краю оставаться… пройдем, не пройдем? – драться то с Брутом, то с Цезарем, с ним соглашаться, ему же перечить красноречиво и после запутаться так, что уж больше не знаешь, за что ты стоишь! Это-то вот и забавно: с намерением твердым речь начинаешь, доказываешь, вот-вот и докажешь, возражаешь, – на тебе! Грудью берешь, горячишься, ну, брат, держись! А в конце-то концов попадаешь впросак! Сбить с ног себя самого! Поразительно. А все виноват плут Плутарх. Как начнет он слова золотить да повторять добродушно “мой друг”, – всегда, всегда, согласишься ты с ним; меняет он мненье свое с каждым новым рассказом. Словом, из всех героев его мой любимый – последний в последней главе. Все они, впрочем, как мы, покорны все той же богине, к ее колеснице привязаны…
Победы Помпея, бледнеете вы! Миром правит она, Фортуна, чье колесо вертится, вертится и никогда “не бывает в состоянии недвижном, в чем подобна луне”, как говорит у Софокла рогач Менелай. И это скорей утешительно – по крайней мере для тех, кто находится в первой четверти.
Порой я себе говорю: “Но, Персик, мой друг, на кой черт ты читаешь все это? Что тебе римская слава? И тем паче – безумства царей-шелопаев? Довольствуйся шалью своей, она тебе впору. Видно, нечего делать тебе, что копаешься ты в пороках, в страданьях людей, со смерти которых прошло восемнадцать веков. Ведь, братец, в конце-то концов (то бубнит Персик разумный, трезвый, толковый, расчетливый, знающий цену деньгам и себе), признайся, что этот твой Цезарь, Антоний и Клео, их сука, твои все вельможи восточные, которые режут своих сыновей, а дочерей себе в жены берут, – все они, друг мой, мерзавцы. Они умерли; в жизни своей творили они только зло. Не тревожь их праха. Как могут тебя, старика, забавлять такие нелепицы? Взять хотя бы твоего Александра; неужто тебе не противно смотреть, как он тратит, ради похорон Ефестиона, ради красавца такого, – сокровища целой страны? Резать так резать: племя людское – не Бог весть какое. Но деньгами сорить! Видно, этим шутам достались они без труда. И тебе это нравится, да? Ты пучишь глаза, ты счастлив и горд, как будто все эти червонцы из рук твоих выпали! Если бы выпали вправду, я безумным бы назвал тебя. Ты безумен вдвойне, коль находишь отраду в безумствах чужих”.
Я отвечаю: “Персик, слова твои – золото: прав ты всегда. Однако дороже мне жизни вся эта белиберда; и клянусь я – в призраках этих, давно бестелесных, крови-то будет побольше, чем в людях живых. Я их знаю, я их люблю.
Чтобы он, Александр, надо мною рыдал, как над Клитом, я б сейчас согласился быть также убитым. У меня сжимается сердце, когда я вижу, как Цезарь в сенате мечется под остриями кинжалов, словно затравленный зверь между псов и охотников. Я стою с разинутым ртом, когда Клеопатра мимо плывет на своем корабле золотом с толпой нереид средь снастей, с ватагою крошечных, голых пажей. И, ноздри расширя, морские ловлю благовония. Плачу я ревмя, когда Антония окровавленного, полумертвого, связанного, втаскивает возлюбленная: она, наклонясь из оконца башни своей, тянет изо всех сил (только бы, только бы он не сорвался), тянет беднягу, к ней протянувшего руки…
Что же волнует меня и с ними роднит? Э, да они из той же семьи, как и я, они – Человек.
Как я жалею тех обездоленных, которым неведома сладость, таимая в книгах! Иные гордо плюют на былое и настоящего держатся. Дубины, не видите вы дальше носа! Да, настоящее вкусно. Но все вкусно, черт подери, я харчую у всех и не хмурюсь перед накрытым столом. Вы бы не хаяли, если б отведать, могли, – разве что, други, желудок у вас плоховат. Обнимайте что держите, да, но ведь вы обнимаете слабо и милая ваша – худа. Благо в количестве малом, – очень ведь мало. Нужно мне больше… Настоящим довольствоваться можно было, друзья, во время Адама седого, который ходил нагишом, за неименьем одежд, и, ничего не видав, только мог и любить что свою половину. Но мы, счастье имевшие после него родиться, в доме, куда наши предки свалили все то, что собрали, мы были бы очень глупы, коль сожгли бы житницы наши под предлогом, что нивы еще плодородны!
Старый Адам был только ребенок! Я сам – старый Адам: ибо все тот же я человек, но я вырос с тех пор. Дерево – то же, но я только более высокая ветвь. Всякий удар, поражающий сук отдаленный, листья мои сотрясает. Горести, радости мира – мои. Скорблю я с рыдающим, смеюсь с ликующим. Лучше, чем в жизни, я чувствую в книгах своих братство, которое всех нас связует, всех – голышей и царей: ибо от тех и других остается лишь пепел да пламень их духа, который восходит единый и многоликий, и в небе его языки багряные, неисчислимые поют, прославляя Всесильного”.
* * *
Так на своем чердаке я мечтаю. Ветер гаснет. Спадает свет. Кончиком крыльев снег чуть касается стекол оконных. Крадется тень. В глазах туманится. Я наклоняюсь над книгой, слежу я рассказ, убегающий в ночь. Тыкаю носом в бумагу: точно гончая, чую я дух человечества. Ночь приближается. Ночь опустилась. Добыча моя ускользает и углубляется в чащу. Тогда замираю я в сумраке леса и с бьющимся сердцем, погоней взволнованный, слушаю тающий шорох. Закрываю глаза, чтобы лучше видеть сквозь мрак. И, мечтая, недвижно лежу.
Я не сплю, разбираю мысли свои; вижу я небо в квадрате окошка. Рукой достаю до стекла; вижу я черный, лоснящийся купол: каплею крови стекает звезда… Еще и еще… Дождь огневой в ноябрьской ночи…
Я вспоминаю звезду хвостатую Цезаря. Это, быть может, течет его кровь в темноте…
День возвращается. Грежу еще. Воскресенье. Колокола распевают. Грезу мою опьяняет их гул и гуденье. Она наполняет весь дом, от подвала до крыши. Она покрывает заметами книгу бедного Ерника. Моя комната ходит от грома колес, колесниц, ратных сонмищ, грохота меди и конницы. Дрожат половицы, оконницы, звон в ушах у меня, сердце лопнет сейчас, я готов закричать: “Ave, Цезарь, гряди, император!”
А мой зять – Флоридор, вошедший со мной поздороваться, смотрит в окно, шумно зевает и хмурится:
– Ни пса нет сегодня на улице!
ЗА ЗДОРОВЬЕ ПЕРСИКА
Святой Мартын
11 ноября
Сегодня с утра теплынь стояла необычайная. Блуждала она по воздуху, нежная, как прикосновенье шелковое. Терлась она о прохожих, словно ласковая кошка; вливалась в окно, как сладкое, золотое вино. Небо разомкнуло свои облачные вежды и спокойными бледно-голубыми глазами смотрело на меня; и на крыше соседней смеялся луч белокурого солнца.
Я, глупый старик, чувствовал себя томным и мечтательным, как юноша (я отказался стареть, возвращаюсь против теченья лет: еще немножко, и стану совсем крошкой). Итак, сердце мое было полно сказочного ожиданья, как сердце пастушка, что, бекая, бежит за своей пастушкой. Я на все глядел с умиленьем. Не причинил бы я вреда в этот день даже мухе. И уже пуст был мой ларчик лукавств.
Я думал, что я один, но вдруг увидел я Марфу, сидящую поодаль; я и не заметил, как она вошла. Против обыкновенья, ничего она мне не сказала, расположилась в уголку с работой в руках и на меня не глядела. Я же ощущал потребность поделиться с другими тем чувством полного довольства, которое меня охватило. И сказал я наудачу (чтобы беседу завязать, всякий предмет хорош):
– Что это утром в колокола зазвонили?
Она пожала плечами и отвечала:
– Да ведь праздник – святой Мартын.
Я с облаков скатился. Замечтавшись, я и позабыл о боге города своего!
– Вот оно что! Святой Мартын…
И почудилось мне тут же, что среди толпы молодчиков и молодух Плутарховских появляется мой старый друг (он им под стать), появляется он, всадник с саблей, режущей плащ. Ах, Мартын, Мартышка, мой старый кум, неужто забыл я тебя!
– Ты удивляешься! – сказала Марфа. – Пора! Ты все забываешь – Господа Бога, семью, чертей и святых. Мартышку и Марфиньку, весь мир ради этих твоих проклятых книжищ!
Я смеюсь, я давно заметил нехороший взгляд ее, когда, входя ко мне утром, она видела, что я делю ложе с Плутархом. Никогда женщина не любит книг любовью бескорыстной. Она видит в них то любовников, то соперниц. Девушка ли она или жена, когда читает она, то грезит любовью и обманывает нас. Посему, застав нас за книжкой, они вопиют: измена.
– Виноват Мартын, – отвечал я, – он больше не появляется. Однако осталась у него половина плаща. Он хранит ее, это невеликодушно. Милая дочь, что поделаешь? В жизни не следует давать себя забыть. Кто так поступает, того забывают. Запомни этот урок.
– Я в нем не нуждаюсь, – сказала она. – Где бы я ни была, все знают, где я.
– Правда, видят тебя ясно, еще яснее – слышат. Сегодня исключенье. Отчего ты лишила меня укоров своих обычных? Мне их недостает. Ну-ка…
Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь. Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо зайти на сайт под своим именем.